У любви четыре руки (2008, с М. Меклиной)

Рассказы. / Маргарита Меклина, Лида Юсупова
Предисловие Лоры Эссиг
М.: Квир, 2008. — 177 с.
ISBN 978-5-91108-012-9

Адоная-Ламаная

 
                                  Маргарите Меклиной
 
Госпожа Браун всегда знала, что Маркиан — непростой человек. Может быть, даже нечеловек. Когда он стал сколачивать конурки для опекаемых ею бездомных кошек, она увидела пустоту соития пустыни и неба, и келию, и в ней бледным светом освещенное лицо. «Святой человек!» — госпожа Браун вскинула руки, будто подстреленная, и упала на яркую листву кленов. Маркиан бросил молоток и побежал к ней. Его глаза — два котенка — приблизились; госпожа Браун вгляделась — один котенок был жив, другой мертв.
Госпожа Браун кормила бездомных кошек, тратя на них всю свою маленькую пенсию, сама кормясь, раз в день, в благотворительной церковной столовой. Она носила одежду, данную ей в той же церкви, любила выбирать яркую; любила косметику, и у нее было много черных карандашных огрызков и распадающихся, как ракушки, пластмассовых футлярчиков с остатками разноцветных теней, а также треснутых и нет тюбиков помад, каждая с неповторимой памятью о губах на кончике своего язычка, и гладких трубочек с полувысохшей тушью. Все это дарили ей щедрые девочки, которых госпожа Браун навещала — когда-то часто, а в последнее время... когда она их последний раз навещала? и не помнит... год или десять лет назад? — в ею оставленном и навсегда любимом мире гей-кабаре. Когда-то она там блистала, прекрасная, а теперь стала легендой, а теперь вот лежала среди осенней листвы.
Маркиан осторожно обнял ее и помог подняться. Он был сильный, высокий, стройный, с длинными русыми волосами, перевязанными шелковым шнурком, на груди его алело ожерелье. Он очень внимательно смотрел на госпожу Браун своим единственным живым глазом. Она поблагодарила Маркиана, он улыбнулся детской улыбкой.
Он ставил свои конурки взамен картонных коробок, которые госпожа Браун приносила в парк, чтобы в них кошки могли укрыться от дождей и ветров и надвигающейся зимы. Дно коробок она наполняла тряпками и газетами, иногда клала теплую одежду, особенно в холода. Все это она делала годами, кошки любили ее, они передавали знание о ней из поколения в поколение. Когда госпожа Браун появлялась в парке, они тут же сбегались — однажды госпоже Браун показалось, что они возникают из кустов и деревьев, и тогда она предположила, что кошки — это души самоубийц, но она до конца не была в этом уверена.
Маркиан стал соседом госпожи Браун на исходе лета — он и его подруга поселились за два дома от нее, в красивом особнячке, обвитом плющом. Сама госпожа Браун жила в полуподвале трехэтажной серой коробки, в субсидируемой государством квартирке для малоимущих. Ее квартирка состояла из двух равновеликих комнат, одна из которых казалась очень маленькой: в ней соединялись спальня, гостиная, кухня; а другая — приятно большой: в просторной ванной госпожа Браун даже поставила диванчик, на котором она любила курить сигареты и читать книжки.
Это были, в основном, старые маленькие книжонки в мягких обложках. Госпожа Браун находила их в узких гробиках, которыми обычно уставлены тонконогие столики у дверей букинистических магазинов. Иногда в колоде пустышек ей попадались бесценные раритеты — например, вот этот новый роман для взрослых о мучениях и соблазнах ненормальных влечений, как было написано на обложке, из невыцветшей темноты которой проступали два тонких грустных лица.
«Случайный мужчина» Джеймса Барра. Эта книга была издана в 1966-м, госпожа Браун прекрасно помнила то время и тот мир — ее мир, сумрачный мир запретной любви и чокнутых гомосексуальных страстей.
Как долго он плакал, глядя в черное окно, в черную реку внизу, на ее дрожащие огни. Пятнадцать лет любви, пятнадцать лет счастья. Любви на всю жизнь, счастья на всю жизнь. А теперь пустота. Клауди захлопнул за собой дверь, и образовалась невыносимая пустота. А до этого, пока любимый Клауди собирал свои вещи, наполняя ими коробки и чемоданы, Давид рыдал, падал перед ним на колени, катался по полу, кричал, захлебываясь в слезах: «Почему ты не любишь меня больше? Как это может быть? Зачем ты уходишь, Клауди, зачем так сразу, почему мы просто не поживем раздельно немного, не бросай меня, не убивай меня! Клауди! Если ты уйдешь, я выброшусь из окна! Что случилось? Я уже старый для тебя? Я был с тобой пятнадцать лет, я хочу быть с тобой всю жизнь! Я хочу быть с тобой всю жизнь! Я люблю тебя, Клауди, это невыносимо, я не могу тебя потерять, я не могу жить без тебя, зачем ты так жестоко, это жестоко, я всего себя отдавал тебе, у тебя никогда не будет лучшего секса ни с кем, никто не будет любить тебя, как я! Клауди! Пожалуйста, не уходи, не уходи, пожалуйста, я умоляю тебя, я сделаю все, что ты хочешь. Что ты хочешь? Что тебе не нравится во мне? Я ведь не старый, мне всего сорок три, у меня даже нет седых волос. Кто он? Сколько ему лет? Куда ты уходишь, где ты будешь жить, где ты с ним будешь жить, он убьет тебя, вот увидишь, ты будешь страдать, он заразит тебя СПИДом, наверняка, а я всегда был тебе верен, все эти пятнадцать лет, я тебя боготворил. Клауди! Клауди! Пожалуйста, не бросай меня, что мне делать, я хочу только тебя, я люблю тебя, только тебя, я не могу, пожалуйста, стой, нет, подожди, эй!»
И вот, два года спустя, Клауди стоит перед ним на этом мосту, над этой рекой, и тоже ночь, и тоже дрожат огни, и теперь это Клауди плачет, но беззвучно, бесслезно, о том, что его молодой любовник нашел себе молодого любовника: «Они сейчас живут в гостинице, Стан хочет, чтобы я съехал с его квартиры, он обещал этой своей проститутке, что поселит его у себя, хочет, чтоб я убирался, неблагодарная тварь». И Клауди смотрит на Давида внимательным сиротским взглядом: «Ты говорил мне, что будешь меня ждать, что ты всегда поможешь, если мне нужна помощь, что ты никогда не разлюбишь меня, помнишь? Ты — единственный, кто любит меня, кто всегда любил. Ты — моя судьба. Прости меня, возьми меня обратно. Если не поздно, давай снова будем вместе, пожалуйста». Давид смотрит не на него, а в черную реку на дрожащие огни, но он чувствует на себе умоляющий взгляд Клауди. «Да посмотри на меня, что ты прячешь свой взгляд!» «Извини... На самом деле, поздно. Извини, я не хочу. Нет, я не могу вернуться в то, что было. Но я помогу тебе, конечно. Сколько тебе нужно?» Мгновение — и глаза Клауди сжимаются, как кулачки, полные ненависти. «Все у тебя — деньги, деньги, и всегда так было! Мелочный материалист! Ты что, поверил, что я пришел просить у тебя помощи, что хочу снова к тебе, ты, правда, поверил? Я — сильный, мне не нужна ничья помощь, сам всегда со всем сам справлялся, всегда! Потому что я сильный! А ты слабак! Помнишь, как ползал передо мной, рыдал, унижался, когда я бросал тебя? „Люблю тебя на всю жизнь, люблю тебя на всю жизнь!“ А сам даже и не пытался побороться за свою любовь! Сдался, сразу, слабак! А я специально так долго тогда вещи собирал — потому что я наслаждался, как ты передо мной унижаешься. Слышишь, а? Наслаждался! Это были лучшие моменты за все пятнадцать лет с тобой. Ага. Шокирован, дорогой?» Давид стоял, не дыша, он не верил, что это любовь его жизни говорит ему такие слова. Как он вообще мог пятнадцать, нет, семнадцать лет любить этого человека? «Ты мерзкая, грязная свинья». Это все, что он мог сказать. «Это все, что ты можешь мне сказать?» Давид посмотрел ему в свиные глазки: «Я больше не люблю тебя, мерзкая, грязная свинья». Клауди засмеялся.
Давид не знал, что за зеркальной стеной стояли люди и в возбуждении наблюдали за всем, что он и Красавец Джон делали в постели. Красавец Джон знал, но не сказал Давиду. «Прости, я боялся, что ты будешь стесняться». «Сюрпризы незащищенного секса?» «Прости его, моя милая! — Баронесса обняла растерянного, растрепанного Давида, его платье было измято, парик съехал на лоб, яркая помада размазалась по лицу. — Ах, ты была великолепна!» «Но как...» «У всех комнат с этой стороны коридора — прозрачные стены, я угрохала целое состояние на эти шпионские зеркала» «Но как я мог не заметить, когда шел по коридору? Из-за длинных искусственных ресниц? Кстати, я потерял один глаз...» Баронесса ласково улыбнулась, взяла Давида за руку: «Пойдем, моя девочка, я приведу тебя в порядок. Какая ты милая, нежная в этом платье. Я не могу поверить, что ты никогда раньше не надевала женскую одежду. Смотри, как смело ты держишься на своих высоких каблуках. У тебя удивительная, естественная женственность, девочка, ты так щедра в сексе, так искренна и искусна, ты настоящая королева, моя Давида!» Давид закрыл глаза — как приятно было ему слышать ласковый, ласковый голос Баронессы. За все это долгое время невыносимого страдания, мертвое время после ухода любимого Клауди, он впервые почувствовал себя счастливым. Да, он никогда раньше не переодевался, никогда не красился, не носил стилет, конечно, но как кстати все это сейчас было! Эти мужчины в женских платьях, которых он раньше презирал, за их манерность, вульгарность, кричащую пошлость лиц и одежд, вот они сейчас, стая ангелов, спасают его от самоубийства. Это не платье они ему одолжили и туфли, и не прекрасное белье, они надели на него легкие крылья, а он так давно хотел летать. «Подождите!» Вот так впервые Давид услышал этот низкий, бархатный голос — из-за спины, из-за крыльев. Все оглянулись, Баронесса расцвела в улыбке: «Граф Де Гроа!»
Но в ту ночь, когда Давид встретил Де Гроа, он еще любил Клауди. Он любил Клауди до того самого момента на мосту, когда Клауди сам убил его любовь, желая ее, когда он просил о помощи и убивал того, у кого просил. «Знаю, знаю, ты тут уже обзавелся миллиардером! Рассказали добрые люди. Что, навострил уже лыжи в государство Белиз? Скатертью дорожка! Обеспечиваешь себе безбедное существование, а? С этим фашистом! В газовой камере закончишь свое существование с этим фашистом! Дешевка! Блядь!» Клауди плакал, все так же бесслезно, пьяный. Давид смотрел не него и словно не узнавал — это был просто какой-то человек, какой-то случайно встретившийся ему в жизни мужчина, случайно ставший любовью его жизни. Клауди прав, я слаб, сказал себе Давид, а он ни в чем не виноват, он просто случайный мужчина. И Давид повернулся и ушел. И тут, как в кино, сверкнула молния, полил дождь, в раскатах грома слышался крик Клауди — он звал, умолял Давида вернуться, но Давид не оглядывался. Трамвай возник из-за угла, и Давид вскочил в него, и невольно посмотрел в сторону моста, но трамвайный свет отражался в окнах, и заоконный мир проступал лишь неясными огнями; Давид не чувствовал, как тогда, в ночь разрыва, взгляд Клауди, хотя знал, что Клауди пристально смотрит, оттуда, на его — как мошка в янтаре — силуэт. Давид больше не жил в своей квартире над рекой и мостом, он, мелочный материалист, уже успел ее сдать — он снимал комнату в гей-районе, над баром, в котором работал пианистом. Утром, поцеживая кофе в этом баре, он увидел в телевизионных новостях: самоубийство на мосту, выловлен в реке, неизвестный мужчина.
Граф Де Гроа защелкнул дверной замок и прошествовал к предательским зеркалам. Он что-то нажал, и две тяжелые шелковые занавеси беззвучно поползли по зеркальной стене навстречу друг другу и соединились. Затем он наполнил шампанским два бокала и поднес один из них Давиду: «Освежитесь. Я вижу, вы очень устали». «Я первый раз в таких нарядах...». «Вы смотритесь прекрасно, не волнуйтесь, просто вам все к лицу. И знаете, почему? Потому что вы прирожденный аристократ. Вы благородное существо, редчайшей породы, вас может оценить только человек, который это понимает». «Я думал, что я сегодня умру, а вместо этого у меня получился самый счастливый день в моей жизни». «Потому что мы встретились?» «Не знаю... Но я так чувствую... Меня бросил человек, с которым мы прожили пятнадцать лет, это случилось два года назад. Семнадцать лет я люблю этого человека. Все время, что мы были вместе, я хранил ему верность, только последние два года были другими... Столько было случайных мужчин... Но вы другой. Извините, я немного пьян и очень устал, простите мне мою сентиментальность, дорогой граф». «И вы извините меня за любопытство, но скажите мне, почему он вас бросил? Нашел кого-то помоложе? Да?» «Да. На двадцать лет моложе меня». «Он дурак. Он променял бриллиант на льдинку, которая растает у него в руке, и он останется ни с чем, вот увидите. Вам нужен такой ценитель прекрасного, как я. Где вы научились такому изощренному сексу?» Давид покраснел. «Вы тоже там были, в коридоре, видели?» «Я никогда, мой прекрасный, никогда не видел лучшего секса. Все порно меркнет перед вами. Потому что все, что вы делали, вы делали от души. Такая щедрость, такая самоотдача, поистине королевская щедрость. И такая высококлассная техника. Кто научил вас этому? Поделитесь секретом». «Мне всегда хотелось совершенствоваться в этой области, дорогой Де Гроа. Ради моего любимого. Мне всегда хотелось дарить ему больше и больше наслаждений, чтобы он был счастлив. Я — исследователь сексуального наслаждения, я изучил все исторические источники, просмотрел все порнофильмы, которые сделало человечество, провел множество опросов среди проституток и их клиентов, все это просто как частное лицо, исследователь-любитель. Моим последним большим открытием была одна проститутка, тридцатисемилетний белизец, о котором я слышал, что он делает то, что никто до него никогда не делал, заставляя клиентов достигать высочайшего наслаждения. Я заплатил ему две тысячи долларов за его уроки, которые мы проводили ежедневно в течение месяца, а потом я самостоятельно совершенствовал искусство, требующее не только исключительной гибкости тела, но и полной душевной самоотдачи, почти смерти ради ублажения другого». «И что же это было такое, чему он вас научил?» «Это легче показать, чем объяснить». «Конечно!»
Ему было лет шестьдесят, он был смугл и крупен, его большое тело оказалось великолепно сложенным, Давид не видел прекраснее — Де Гроа будто явился из античных времен, царь Цезарь, любимец богов. Или Сатир — он был очень волосатым. И он так сладко, приторно, опьяняюще пах. Де Гроа обнял Давида и стал медленно расстегивать длинную молнию на его платье — как только она вся разошлась, и спинка платья раскрылась, как два крыла, Давид навсегда вышел из женского образа. Всю жизнь Давид ждал этой встречи, этого осознания, что кто-то равный ему по мастерству и великодушию воздаст ему той же высоты наслаждение, с той же щедростью сердца. И вот, наконец, он не был отдающим всего себя кому-то и при этом — поэтому? — остающимся никем. Они оба, два равных бога, творили божественное. Если бы, думал Давид, когда Цезарь, поднимаясь с постели, благодарно поцеловал его, если бы я встретил его, а не Клауди, семнадцать лет назад, каких бы вершин я достиг, как много сделал, с этой уверенностью в себе, с этим осознанием своей мужской силы! «А не открыть ли нам теперь наши зеркала?» — спросил Де Гроа, и он снова нажал на какую-то тайную кнопку, и плотные шелковые занавеси стали медленно раздвигаться. И Давид и Де Гроа любили друг друга уже на глазах у всех, спали и соединялись, и снова спали, и снова соединялись. «Я не могу опаздывать на работу, — сказал Давид, улыбаясь счастливо, он чувствовал себя таким свежим и бодрым после ночи, которая, казалось бы, должна была отнять силы. — У меня сегодня как раз первый рабочий день». «И где, если это не тайна?» «В баре». «Барменом?» «Пианистом». «Вы шутите, с каких это пор в барах работают пианисты?» «Это такой гей-бар, где днем играет рояль». «Удивительно». Давид стал натягивать вчерашнее платье. «Нет-нет, — остановил его Де Гроа. — Это не ваш стиль. Вот там, выберите себе, что хотите», — и он указал в сторону стенного шкафа. В стенном шкафу была аккуратно развешана одежда разных размеров. Давид выбрал себе джинсы, глубокого морского цвета, — он и выбрал их как раз из-за цвета — и черную футболку. «Вы скромный», — улыбнулся Де Гроа. «Этого достаточно. Спасибо. Дорогой Де Гроа, у меня нет слов, чтобы описать вам, как я благодарен. Я не говорю об этих джинсах сейчас, хотя они великолепны, и я вам за них тоже благодарен... Я имею в виду, спасибо вам за то, что вы дали мне сегодня, этой ночью. Я никогда не чувствовал такого прилива сил, такой свободы и надежды на счастье. Может быть, когда я был мальчиком, я чувствовал это, что мир открыт для меня, и я все могу, все умею, и вся жизнь впереди. Но потом я потерял себя. Я себя отдавал, но получал взамен недостаточно, и я всего себя отдал, я себя растерял. Вы вернули мне себя, вы вернули мне жизнь. Спасибо вам, мой милый Де Гроа!» Привычное игриво-циничное выражение исчезло с лица графа, и он смотрел на Давида просто и открыто, как ребенок. «Добро пожаловать в нашу страну», — сказал он. «В страну?» «В страну середины жизни. Вы только что получили в нее визу, и готовы пересечь ее волшебную границу. Для вас она открывается очень просто, но если бы нам не посчастливилось с вами встретиться, я боюсь, что вы стали бы пересекать ее в очень опасном месте — в районе пустоты и разочарований, населенном смертельно опасными чудовищами, нашпигованном минами отчаяния, изрытом ямами-ловушками безнадежности и подземными ходами безысходности. Добро пожаловать, мой любимый Давид, добро пожаловать в мой дом и в мою страну Белиз, которая прекрасна и уютна, и будто создана для наслаждения жизнью и телом и любовью. Вы согласны переехать ко мне?» Давиду показалось, что теплый карибский ветер поднял его и пронес через всю комнату в объятия Де Гроа. «Пожалуйста, дайте мне время, чтобы ответить вам. Мне нужно время». «Я понимаю, моя любовь, — сказал Де Гроа. — Вы должны его увидеть, а потом забыть. Так и будет, уверяю вас. Вы должны увидеть его таким, каков он есть на самом деле».
Когда в то утро Давид узнал про самоубийство Клауди, он не почувствовал ни удивления, ни сожаления, ни злости. Просто какой-то случайный мужчина бросился с моста. Он вспомнил, как Клауди кричал ему что-то про миллиардера-фашиста — конечно, это было о Де Гроа. Он спросил у бармена Хейми, который стал ему почти братом за эти последние два года (никогда у Давида не было друга ближе, чем Хейми — они начали как случайные любовники, но закончили дружбой на всю жизнь): «Ты знаешь графа Де Гроа?» Хейми кивнул. «Почему мой бывший называл его фашистом?» Хейми ахнул и вытаращил свои африканские круглые глаза: «А ты не знаешь? Ну, ты даешь! Ты же еврей, у тебя ж вся родня, ты мне говорил, погибла в Аушвице! И ты не почувствовал? Все это знают, а ты даже переспал с ним, а не узнал главного. Он же потому и живет в своем Белизе, что вовсю помогал Гитлеру. Вгрохал в Гитлеровскую армию кучу своих капиталов, лично фюреру чеки посылал, с самим Гитлером встречался, как с родным. Может, даже сосал ему, кто знает? Он даже какой-то родственник Муссолини, этот Де Гроа, не по прямой, а сестра, что ли, вышла за кого-то в семье Муссолини. Он бежал после войны в Южную Америку, туда, куда бывшие фашисты убежали от Нюрнберга, потом перебрался поближе к Штатам, в Центральную. Правда, его лично никто не преследовал, но он боялся мести. Он не наживался на войне, нет, он просто искренне помогал — отдавал безвозмездно. Не из любви, уж точно, а с расчетом, что фашизм остановит коммунизм, и у него не отберут его миллиарды. Но, конечно, подумай, куда могли пойти эти деньги? Даже если Де Гроа давал их Гитлеру, представляя себе танки и самолеты... Куда его огромные суммы могли пойти? Разве он этого не понимал, что на его деньги строились и концлагеря, и газовые камеры в них, на его деньги фашисты в этих концлагерях убивали евреев. Представь, вели голых женщин, потом голых детей, и голых стариков и старух, и голых, может даже прекрасных, как боги, молодых мужчин, и постарше мужчин, тоже прекрасных, как боги? Что, если в этом концлагере был бы я, и ты, и даже сам Де Гроа, как бы в параллельной жизни, понимаешь, как в том кино? Сказал бы он сам тогда, что Де Гроа достоин любви? Как ты думаешь, мой мальчик, достоин ли он твоей любви?» «Хейми, что же мне делать! Я же почти полюбил его... Он зовет меня к себе, предлагает руку и сердце... Что же мне делать? Если я приму его приглашение... Я уже почти влюбился в него... Если бы не Клауди... Тогда я еще любил его, когда мы спали с ним, а сейчас я больше не люблю Клауди... Я очень близко к тому, чтобы полюбить его! И если я его полюблю, если я его по-настоящему полюблю, снова, как с Клауди, это будет последний раз в моей жизни, я это знаю... Если я его полюблю... А может, кроме него, я и никого не смогу полюбить? Ты понимаешь меня? Единственный мужчина, которого я могу полюбить, единственный мужчина, оценивший меня, как никто другой, с которым у меня был самый лучший секс в моей жизни, и он — фашист...»
На следующий день Давид бесследно исчез. Никто не знал, что с ним случилось, где он, жив или мертв. Хейми заявил в полицию, но полиция не стала возбуждать дело, так как обнаружилось, что все документы, и семейные фотографии, и некоторая одежда, включая те синие-синие джинсы, тоже исчезли, а квартира Давида над мостом и рекой была срочно продана за неразглашаемую сумму неразглашаемому лицу. Уехал он в Белиз к Де Гроа, или в Европу, на родину матери, или переехал вглубь страны, чтобы начать там с белого листа новую жизнь, или, как Клауди... Все десять лет Хейми ждал этого момента — когда дверь его бара открылась с привычным позвякиванием колокольчика, и вот, появился он, его брат и друг, милый Давид. Он очень похорошел — похудел, нарастил мускулатуру, загорел, держался самоуверенно и просто. Они пили ром с кока-колой, им было сладко и весело вдвоем. «Де Гроа подключил всю полицию Белиза и Мексики, а я все равно сбежал. Он в отчаянии, я знаю, у меня есть информаторы в его окружении. Но он стал слишком стар. Боже мой, как изменилось его тело, за какие-то год-два, так быстро. Я даже подозревал СПИД, подключил верных врачей, они проверяли, несколько раз, нет, чист. Просто старость. Он еще сто лет будет жить в своем старом теле. А мне что, из верности торчать при нем? А у меня есть единственная жизнь, которую я люблю! Это мои лучшие годы жизни, Хейми, сейчас пойдут, потому что мне не нужна любовь! Я выжил, дожил до этой зрелости, какое счастье — мне не нужна любовь!»
Госпожа Браун была профессиональной красавицей — с красотой, разрушенной временем, но сохраненной историей ее большого тела: полнота и сутулость держались на юной стройности ног, всячески ею подчеркиваемой и выставляемой напоказ, что очень многим ее соседям и вообще незнакомым людям, встречающимся ей по дороге в парк, или прогуливающимся со своими детьми и собаками в парке, казалось нелепым, и они принимали госпожу Браун за сумасшедшую и вежливо боялись встретиться с ней взглядом; руки госпожи Браун тоже остались юно длинными и тонкими, и пальцы не огрубели, на них по-прежнему сияли два кольца — две дорогостоящие драгоценности, которыми госпожа Браун все еще обладала, но не потому, что не хотела их продать ради кошек, а просто потому, что не могла их снять — эти перстни вросли в персты; голова госпожи Браун держалась гордо на тонкой, но сильной шее, нижняя челюсть с возрастом выдалась вперед и нос обвис, но кожа лица оставалась такой же гладкой и свежей, несмотря на все это курение сигарет; венчало памятник красоты госпожи Браун рыжее облако умело начесанных и налаченных волос.
«Как вы красивы, — сказал Маркиан. — Когда я вас впервые увидел, я подумал, что я вас знаю. Вы увидите мою девушку и поймете меня! Она поразительно похожа на вас. То есть — это очень интересно! — она не сейчас похожа на вас, а будет, когда достигнет вашего возраста. Извините, что говорю вам о возрасте... Но я был очень счастлив увидеть ее черты в ваших, потому что, я верю, — это значит, что она проживет такую же долгую жизнь, как вы!»
Он говорил это, все еще держа госпожу Браун в своих объятиях — после того, как он поднял ее, упавшую, павшую перед ним, — и госпожа Браун вдруг ясно почувствовала, что так близко к Маркиану она уже больше не окажется... Вот тогда госпожа Браун спросила: «А как зовут вашего мертвого котенка?» И он совсем не удивился ее вопросу и сказал: «Адонай». А потом она спросила: «А живого?» И он снова не удивился и ответил: «Ламанай». Но второе имя показалось госпоже Браун каким-то недоговоренным. «Что значит это имя, дорогой Маркиан?» Маркиан стеснительно засмеялся. «Что, что-то неприличное?» — игриво улыбнулась госпожа Браун. «Нет, но очень длинное значение: крокодил в глади воды, невидимый нами, но видящий нас, чьи глаза над водою, и мы найдем их, только если будем знать, где искать, и лишь рваная борозда с моментально тонущими клочками означает его движение». И он предложил госпоже Браун: «Давайте я провожу вас домой».
По дороге домой — а она была не такая и долгая, но медленное движение госпожи Браун приятно удлиняло их беседу — госпожа Браун попросила Маркиана рассказать о его девушке.
«Мы познакомились в книжном магазине, — охотно стал рассказывать Маркиан, — потом встречались, целовались, и однажды мы сидели на берегу реки, и она сказала мне, так, как бы между прочим: а ты знаешь, я родилась мальчиком. Но мне было все равно, кем она родилась, я уже любил ее, на всю жизнь. И я так и сказал ей: окей, я люблю тебя. Я никогда в жизни не был с мужчиной, я не гей. Моя девушка любит шокировать и разыгрывать людей, и иногда она называет меня, — Маркиан засмеялся и выпалил на одном дыхании: — гинандроморфофил! Она любит говорить, что мне нравится, что у нее есть... хуй. Но это шутка, я ее совсем по-другому воспринимаю — просто как женщину. Я сразу увидел в ней женщину, а она в себе — нет, не сразу. Она вначале думала, что она мужчина, гей, и она даже любила другого гея, но — такое совпадение — они оба поняли, одновременно, что они женщины, и расстались, потому что они не лесбиянки. Иногда все простое начинается очень сложно».
«Вы красавица!» — это первое, что услышала госпожа Браун от подруги Маркиана, высокой, тонкой девушки с длинными черными волосами. Госпожа Браун не успела даже сказать свое вежливое спасибо, как эта девушка подлетела к ней, раскинув свои тонкие длинные руки, и вдруг прильнула, как дочка к маме, нежно обняла и поцеловала госпожу Браун в щеку. Отпрыгнула, вся сияющая, ее только что бледное лицо уже раскраснелось, и она засмеялась, запрокинув голову, но тут же впилась в госпожу Браун горячими светлыми глазами и воскликнула: «Я так счастлива, что вы наша соседка! Я вас всю жизнь люблю! Ах, извините, что накинулась, вы извините! Я так рада, так рада вам! Мы вас тут никому не дадим в обиду! Вас и ваших кошек!»
«Ах, доченька, — сказала госпожа Браун. — Вы сами прекрасны, как богиня». «Дорогая госпожа Браун, разрешите вам представить мою девушку, — сказал Маркиан. — Моя любовь Адоная-Ламаная!»
После этого знакомства события стали развиваться очень быстро. На следующий же день Адоная-Ламаная ворвалась в тихую квартирку госпожи Браун с видеокамерой, микрофоном, наушниками — всю эту утварь нес Маркиан — и объявила госпоже Браун, что с сегодняшнего дня она будет снимать о ней фильм, как о великой легенде и вечносияющей транс-звезде гей-кабаре. Госпожа Браун вдохнула полной грудью и улыбнулась дерзко и широко, как когда-то на сцене. Она тут же страстно влюбилась в Адонаю-Ламанаю, и вся жизнь ее наполнилась Адонаей-Ламанаей моментально. Госпожа Браун стала смотреть на Маркиана как на соучастника в любви, совращателя — они оба теперь вращались вокруг одних и тех же глаз и губ и голоса и жестов и всего-всего, что было этой ошеломительной женщиной Адонаей-Ламанаей.
Каждый день теперь начинался так — госпожа Браун просыпалась от звонка Адонаи-Ламанаи, которая ей сообщала, когда именно сегодня они с Маркианом придут снимать о ней фильм, спрашивала, что госпоже Браун нужно, что ей принести из еды, или ее кошкам, но госпожа Браун всегда отвечала, что у нее всего достаточно, спасибо, и что она в назначенное время в назначенном месте будет их ждать. Чаще всего этим местом была, конечно, ее квартира, иногда — парк, и один раз они отправились в то самое кабаре, где когда-то танцевала и пела госпожа Браун.
Но только кабаре там давно уже не было... На фоне продуктового магазина и агентства по уволакиванию плохо припаркованных машин госпожа Браун исполнила свою самую знаменитую песню о погибшем возлюбленном, который лежит, холодный, на столе морга. Она пела: отпустите его тело, вниз, вниз, вниз, туда, куда все уходят, о, Боже, благослови его, благослови его, но ты не найдешь другого такого мужчины для меня, такого, как он, нет, никогда, но пусть он уходит, пусть уходит, отпустите его, отпустите, о Боже, благослови его, благослови, пусть он уходит, пусть, я скажу ему «прощай, уходи», так я скажу ему, потому что у него, хуесоса, уже ничто не встает на меня!
После этого, в видеокамеру, госпожа Браун рассказала, как ее тогда арестовали, за хуесоса, прямо на сцене, прямо в ее сказочных нарядах — в красном платье и в красных перьях, и увезли в тюрьму, и продержали в общей камере несколько дней. Она сидела там с разными мужиками, и никто не смел ее тронуть. Потому что, как ни была тонка и изящная госпожа Браун, но тестостерон у нее был в норме, и мышцы развиты, как это и надо простому водителю огромного грузовика — кем госпожа Браун, урожденный господин Браун, когда-то работала.
«Но ваши тонкие нежные руки! — воскликнула Адоная-Ламаная. — Как в них могли спрятаться мышцы водителя огромного грузовика!» «Мужское прячется в женском, потом женское прячется в мужском, но у меня ничто не прячется никогда, это, наверное, потому что характер у меня такой, нескрытный, я то такая, то такой, я люблю всю себя показать!» Адоная-Ламаная снова засмеялась безудержно. Госпожа Браун любовалась ею. И вдруг она вспомнила, что видеокамера все еще снимает, пленка крутится, фиксируя слова и взгляды — госпожа Браун посмотрела в объектив, но на самом деле она смотрела на Маркиана, в глаз Маркиана, безмолвно снимавшего все, чтобы потом где-то невидимо смонтировать и щедро отдать, как чужое.
Он присутствует невидимо, как ангел! — так подумала тогда госпожа Браун.
Закадровым текстом к той части фильма, где госпожа Браун кормит бездомных кошек, яркая женщина в ярком осеннем парке, Маркиан выбрал отрывок из статьи, напечатанной в городской газете «Глаз» пятьдесят лет тому назад. Он оставил истошное кошачье мяуканье, радостное и молящее — госпожа Браун распределяла корм, а у кошек нет терпения ждать своей очереди, — лишь немного убавив его громкость, и сам, очень мягким, спокойным, приятным голосом, намурлыкал давние-давние слова какого-то безымянного журналиста. Эта вырезка, фигурными ножницами, из газеты висела у госпожи Браун, обрамленная рамочкой, на стене ее квартиры — начало и конец обзора ночных увеселительных заведений навсегда утонули за волнистой линией краев.
... Но это только начало. И вдруг настроение толпы меняется, когда рыжеволосый конферансье объявляет: «Леди и джентльмены! Мы счастливы вам представить великолепную, неподражаемую, непредсказуемую Госпожу Браун!»
И появляется «она», бугай с квадратными плечами! Ее серебряные волосы подпирают потолок, пышное красное платье заполняет всю сцену, и красный газ рукавов не скрывает внушительных бицепсов, достойных боксера-тяжеловеса.
Нет, никаких тебе худеньких юношей в трепетных образах Джуди Гарланд или Барбры Страйзанд. Не-а, наша Госпожа Браун — это самый настоящий водитель-дальнобойщик, заехавший в очень странные дали.
Публика сходит с ума. Люди хлопают в ладоши, свистят, стучат по столам.
Госпожа Браун поет блюз — с профессионализмом неожиданной высоты, ее сильный, прекрасный голос поднимается над всем и вся, а ее слова!.. Вот тут вы ни за что не догадаетесь, как она изменит классическую лирику, какой новый — живой, и смешной, смысл вдруг придаст всем известной песне!
Когда, в конце 1960-х, Госпожа Браун начала появляться на сцене, она, в самом деле, работала водителем грузовика. Ей было сорок лет, она была уже трижды жената, отец четверых детей. Днем Госпожа Браун крутила баранку, вечером снимала с себя пропахшие потом и бензином штаны и рубашку — и надевала шикарное вечернее платье.
Это присутствие мужлана в Госпоже Браун кажется нелепым только на первый взгляд. Вчера ночью, когда, после выступления, Госпожа Браун направлялась к ожидавшему ее такси, группа агрессивно настроенных подростков окружила ее. Но наша дива отвесила такие сокрушающие удары своими стальными кулаками, что, возможно, лишила некоторых из них целостности носов и челюстей...
Я слышу, как взрывается публика. Парень рядом со мной свистит, что есть мочи, надеясь, что Госпожа Браун исполнит еще не одну песню на бис. Он счастливо смеется и говорит своему спутнику: «С ума сойти, как она прекрасна!»
Съемки фильма закончены, и где-то в глубинах монтажной Маркиан сращивает части — создает мир. Адоная-Ламаная больше не звонит госпоже Браун по утрам, но они продолжают общаться — Адоная-Ламаная навещает госпожу Браун почти каждый день, они вместе ходят в парк кормить кошек. Адоная-Ламаная держит госпожу Браун за руку, когда они переходят перекресток, и госпожа Браун трепещет. «Я была гей-звездой, — говорит госпожа Браун, — но я всегда любила только женщин. Ты не смотри, что на мне платье, — я простой мужик, дальнобойщик, и у меня есть еще вполне себе приличный хуй. Если хочешь, я его тебе сейчас покажу, только дождемся этих с собакой, когда они уйдут. У меня такой хуй, я тебе скажу! У меня было три жены, и все они меня любили до конца своих дней. Я тебя познакомлю с моими детьми, внуками, правнучками — ты увидишь, как много хорошего для этого мира сделал хуй этой женщины!» Адоная-Ламаная хохотала. «Я неожиданная, да?» — спрашивала госпожа Браун.
В той части фильма, где госпожа Браун поет свою скандальную песню о мертвом возлюбленном, стоя на шумной улице напротив своего бывшего кабаре, Маркиан показал не только ее сегодняшнюю, живую, дышащую, но и запечатленную на фотографиях 30-, 40-, 50-летней давности. Вот она начинает петь в их общем — ее и его и Адонаи-Ламанаи — времени, а потом вдруг становится прозрачнее и прозрачнее, и на фоне живого, восьмидесятилетнего, сильного, верного, и в то же время, слабого, угасающего, но все такого же, как в те далекие времена, завораживающего голоса — возникает неподвижная далекая госпожа Браун. Что поразило Маркиана — это как госпожа Браун, из фотографии в фотографию, превращалась в разных женщин. В разных женщин с одинаковым прямым взглядом и одинаковой лихой улыбкой. Или это она так менялась с возрастом? И Маркиан снова это увидел — в пустоте ночи, в одиночке монтажной: свою Адонаю-Ламанаю во всех изображениях госпожи Браун, и чем старее была фотография, тем яснее черты Адонаи-Ламанаи проступали в ней, а когда он нашел самую старую фотографию, то, без всяких сомнений, на ней и была Адоная-Ламаная. И Маркиан взял и добавил в этот всплывающий как бы из прошлого видеоряд им же сделанные фотографии Адонаи-Ламанаи, чуть подправив их — так, чтобы они выглядели как старые, и все эти современные фотографии его любви вписались в историю жизни госпожи Браун удивительно просто и легко — Маркиан почувствовал, будто он вставил в причудливых форм пустоту давно искомые части пазла.
«Какой хороший у тебя парень, милая, — сказала госпожа Браун Адонае-Ламанае. — Ты, наверное, его очень любишь?» «Очень!» — ответила Адоная-Ламаная. «Ты держись за него, ты другого такого не найдешь. Смотри, я была жената три раза, а все равно одинока. Всю жизнь, сказать по правде, была одинока. Знаешь, хотя я и не сплю с мужчинами, но Маркиану бы дала, и пошла б за него, и хоть на край света пошла бы, потому что таких, как он, только один раз в жизни встретишь. Храни его. Он — центр твоей жизни, он, а не ты. Вот тебе, я знаю, кажется, что ты сама свой центр. А ведь это не так. Без Маркиана ты, моя любовь, съедешь с катушек. Весь мир твой обвалится без него. Ты себя забудь, а его береги. Но ты не сможешь, конечно, это сделать, потому что ты, как я, эгоцентричная стерва. Это твоя суть. За это я тебя и люблю, и Маркиан за это тебя любит. Потому что в тебе сила, колдовство как раз от этого, от затягивающей, кружащей магнитной притягательности твоей натуры. Дай я тебя поцелую, моя красавица. Боюсь я за тебя».
Рано утром, еще до рассвета, фильм был закончен. Маркиан встал с крутящегося неудобного кресла, потянулся. Спина, шея болели, глаза были красные и слезились. Всё! Маркиан был собой доволен, но тяжелая пустота надавила на его душу. Так сильно, что Маркиан лег. Он лег на холодный пол и закрыл глаза. Во сне к нему пришел котенок по имени Ламанай и ласковым, тихим голосом промурлыкал ему статью из газеты «Глаз», которая, как ни странно, была про Маркиана — не про госпожу Браун, не про Адонаю-Ламанаю, не про кого-то супернеобычайного еще, а про него, простого, скромного, самого обыкновенного человека Маркиана. Котенок Ламанай читал ее монотонно, как молитву:
До того как познакомиться с Адонаей-Ламанаей, Маркиан никогда не испытывал сексуального влечения к транссексуалке. Маркиан встретил Адонаю-Ламанаю десять лет назад в продуктовом магазине, где он покупал соевое человеческое мясо, а она — сладкие соевые батончики. Они сразу сблизились на почве вегетарианства и прав животных. Они стали встречаться, целоваться, гулять по вечерним улицам. Адоная-Ламаная поведала нам, как ловко она вставила в разговор сведения о своей гендерной идентичности: рассказывая Маркиану о планах на вечер, Адоная-Ламаная упомянула посещение кружка транссексуалов-проституток и добавила, глядя ему в глаза: «Кстати, я транссексуалка». Маркиан не моргнул глазом.
Да, это так, у Маркиана только один глаз — впрочем, об этом мало кто догадается, пока он сам вам не скажет, потому что искусственный, хрустальный глаз Маркиана — это тончайшее произведение искусства.
Маркиан не скрывает, что хрустальный глаз ему дороже зрячего. «То, что видел хрустальный, непостижимо и запредельно», — говорит он. Этот глаз подарил Маркиану его дедушка, знаменитый археолог Гатогатицкий. Несколько лет назад, на свое 90-летие, он получил его в дар от правительства государства Белиз. Именно там, в Белизе, и нашел его юбиляр, совершая раскопки у подножия пирамиды в древнем городе майя Ламанай.
Хрустальный глаз явился яблоком раздора в научном мире. До сих пор между разными археологическими школами ведутся споры о природе его происхождения. Некоторые ученые полагают, что шаманы заглядывали им в потусторонний мир, другие утверждают, что это просто-напросто глаз-протез ослепленного в боях воина, или женщины, принесшей свое прекрасное око в жертву богу смерти Кими, или Пердуну, чтобы тот помог найти ее пропавшего среди джунглей прекрасного любовника, есть и предположения, что это глаз самого Пердуна — вернее, выпавший из его полной очей корзинки, когда этот владыка подземного мира, как сумасшедшая городская мешочница, шатался среди земных майя по одному ему известным причинам. Как бы там ни было, вот он, загадочный глаз, передо мной, обрамленный белесыми ресницами внука великого археолога.
«Мне нравится секс с ней, совсем так же, как нравится секс с любой женщиной», — говорит господин Гатогатицкий. Многим интересно узнать, как же, на самом деле, происходит их половой акт, и Маркиан уступает любопытству: «Секс для нас никогда не был проблемой. Люди обычно думают, что я гей, а меня это очень удивляет. Ведь я не гей. Для меня она, на самом деле, просто женщина. И только то, что у нее пенис, не делает ее мужчиной, так мне кажется. Нет-нет, совсем не делает, это точно. Поэтому я, конечно, не гей. Мне надо было просто расширить свое сознание, и всё».
Госпоже Браун приснились какие-то развалины. Огромные серые камни были нагромождены друг на друга, между ними росла трава. Пирамида камней уходила в небо, к плоской вершине вели высокие ступеньки — много-много ступенек, наверное, тысяча, или миллион. Чтобы подниматься по этой крутой лестнице и не упасть, надо было держаться за травинки — что и делал Маркиан. Госпожа Браун видела его уже высоко-высоко. Она тянула к нему руки. И они каким-то образом становились этими травинками. Глазами травинок госпожа Браун видела чужое лицо, проступающее сквозь лицо Маркиана. Потом госпожа Браун увидела, как этот кто-то берет хрустальный глаз Маркиана, она увидела грязные тонкие пальцы с длинными ногтями, под которыми была засохшая кровь. Холодные ловкие пальцы Кими, бога смерти по прозвищу Пердун — и была, да, ужасная вонь, — вынули хрустальный глаз из глазницы Маркиана. И это было ужасно. Госпожа Браун отпрянула, отдернула свои руки-травинки, Маркиан опрокинулся навзничь. Госпожа Браун проснулась. Со страхом смерти. В страхе смерти, который был темнее тьмы.
Адоная-Ламаная нашла Маркиана в шесть часов утра — он был уже мертв. Маркиан повесился на своем шелковом шнурке для волос. Адоная-Ламаная приподняла тело Маркиана, и шнурок сам развязался. Она положила тело своего возлюбленного на холодный пол, и легла на него, и так заснула. Адоная-Ламаная проспала на мертвом Маркиане полтора часа и проснулась с неописуемым чувством душевной легкости — «будто побывала в раю», сказала она госпоже Браун.